– Дочь… дочь, ох! придворна…
– Ну?..
– Дочь… придворна коза.
– Козы! козы! – раздалось по комнате.
Государыня хохотала от всего сердца, смеялись и другие, сколько позволяло приличие.
– Если так, – сказала она, – то прощаю от души нарушение законных прав в моем дворце.
– Моя женка родил вчера, и когда ваш величество простил моя, так я прошу пожаловать на родина.
– А?.. понимаю! Плут знает, что у русских есть обычай класть на зубок деньги. Твоя шутка стоит награды. Хорошо; даю слово быть к тебе, и сама назначу для этого день. Герцог, вы не забудете мне об этом напомнить?
– Могу ли забыть то, что вам делает удовольствие? – отвечал Бирон.
– Случается это с вами… – прервала шутя государыня и обратила опять речь на свадьбу Педриллы.
Долго еще смеялись его лукавой затее; наконец, вышли все из бильярдной, иные из дворца, каждый унеся на свою долю больший или меньший участок удовольствия, которое доставило им короткое время, проведенное в этой комнате. Один старик Балакирев уносил на своей спине боль от полученных ударов.
По приезде Бирона домой Липман имел еще дух доложить своему патрону, что исполнительный Гроснот найден в своей комнате застреленным, вероятно вследствие побега конюхов, обливавших Горденку. Обратить свой гнев на Липмана было опасно, и потому решились временщик и клеврет его стараться отыскать тайных производителей этого дела и устремить всю коварную политику свою на исполнение прежде начертанных планов. Лучших, более действительных, нельзя было и придумать.
Вместо одного Гроснота Бирон нашел их десяток: на низких людей никогда не бывает недорода.
Глава IX
ПРИПАДОК
Часто в пылу сражения царь задумывался о своем царстве, и посреди боя оставался равнодушным его зрителем, и, бывши зрителем, казалось, видел что-то другое.
Влюбленное сердце перемогло честолюбивую душу, и с тайными слезами я продаю свободу свою за безнадежное счастие.
Волынской обещал прислать цыганку к княжне Лелемико, и первой его заботой было приказать отыскать ее. Несколько дней поиски были тщетны. Мучимый желанием скорей прочесть ответ Мариорицы, он решился прибегнуть к помощи увалистого Тредьяковского так, что мог бы воспользоваться ею, не вполне открыв ему цель этого содействия. На беду, творец «Телемахиды» страдал только завистью – болезнью мелких душ. Он писал к Артемию Петровичу, что изнемог духом и телом, видя несправедливость к нему соотечественников, унижающих его пред сочинителем оды на взятие Хотина, и что он до тех пор не может приняться за служение музам и своему меценату, пока не исходатайствуют ему кафедры элоквенции и указа на запрещение холмогорскому рыбачишке писать. В тогдашнее время было еще мало пишущей братьи, а то посредственность не преминула бы составить заговор против юного таланта, расправлявшего могучие крылья. Разумеется, проситель удостоился от благородного и умного вельможи, чего стоил, – эпитетов подлого и злого дурака. С первою ж почтою богатый подарок отыскивал странника Ломоносова.
Несколько дней Артемий Петрович не имел случая видеть Мариорицу, и страсть в эти дни так успешно забрала над ним власть, что сделала его совершенно непохожим на себя. Он блажил, как ребенок, был то взыскателен и нетерпелив, то холоден к своему делу и слаб. Советов Зуды он вовсе не слушал; сначала сердился на него, потом стал его удаляться; наконец, не имея около себя никого, с кем мог бы поделиться душою, обратился опять к нему, с условием, однако ж, не раздражать его противоречием.
– Стоит только, – говорил он ему, – получить мне от тайного нашего поверенного условленный пароль, и хандра моя, как чад, пройдет. Верь мне, время это очень близко. Государыня стала чаще сердиться на Бирона и даже сделала опыт лично изъявить ему свой гнев. Недаром скрывает он обиду, которую я нанес ему и которую ни простить, ни забыть нельзя. Это уж означает его слабость. Два-три дня решительного гнева государыни на него – и тогда одно слово, только одна мысль о слезах и крови моих соотечественников, о России, молящей меня быть заступником своим, и я бегу исполнить свой долг и умереть, если нужно, за святое дело. Тогда не будет места в сердце ни другу, ни Лелемико, ни одному живому существу на свете. Постригусь отечеству, произнесу роковой обет и вырву все земное из земного сердца. А теперь, воля твоя, не могу, не в силах… я еще не в святой ограде… дай мне насладиться за нею благами мирскими, насмотреться на прекрасные очи, наслушаться волшебного голоса, и потом – готов хоть на плаху!
Зуда, слушая его, качал печально головой, пожимал слегка плечами – делать было нечего.
Когда уведомили Волынского, что Подачкин произведен в офицеры вопреки его воле, он махнул рукой и сказал:
– Хоть бы в сенаторы!
Когда Зуда известил его, что замороженный Горденко зарыт на берегу Невы в известном месте и готов встать из своего снежного гроба, чтобы обличить Бирона в ужасном злодеянии, Волынской отвечал:
– Хорошо! но пусть подольше не тревожат этого несчастного трупа. Бедному и по смерти не дадут покоя.
Узнав, что конюхи Бирона, возившие ледяную статую на Неву, бежали в деревни Артемия Петровича и готовы в свидетели, он сказал своему секретарю:
– Челнок их в пристани; не трогайте его с места. Напротив, употребите все средства, чтобы обеспечить их от опасности. Наше дело подвизаться и гибнуть за отечество, если нужно: в гербу каждого дворянина вырезаны слова чести, долга, славы; сердце каждого из нас должно выучить эти слова с малолетства, тотчас после заповедей господних. А конюхов зачем неволею тащить, может быть, на гибель за предмет, которого они не понимают?..
Раз какой-то нищий в сумерки у подъезда подал ему бумагу и скрылся. Это был подлинный донос Горденки, доставленный Липману цыганкою и потом переданный самому Бирону. Сокровище для кабинет-министра! Не видав доноса, он не мог иметь понятия о драгоценных тайнах, в нем заключавшихся. Артемий Петрович обрадовался было этой находке и вместе чего-то испугался. «Не ведет ли эта роковая бумага, – говорил он сам с собою, – к решительной минуте и к разлуке с Мариорицей, как она привела несчастного Горденку к ужасной смерти?»
Думал ли Волынской о своей супруге? Уж конечно! Но каковы были эти думы!.. Страшная борьба происходила сначала в душе его. Он ценил любовь ее, ее доброту и любезность, обвинял себя в неблагодарности, мучился, терзался, как преступник, проклинал свою слабость и все это кончал тем, что жил одною любовью к Мариорице. Портрет жены казался ему беспокойным обличителем, давил его своим присутствием – портрет был снят и поставлен на бюро. Боясь, чтобы она не приехала, писал к ней, что он сам скоро будет в Москву проездом, по случаю данного ему от правительства поручения, и чтобы она его там дожидалась. С трудом повиновалось перо, и сердце поворачивалось в груди, когда он уверял ее в нежной неизменяемой любви. Не сроднившись с обманом, он тем более мучился, употребляя его. Между тем, доведенный своею страстью до исступления, ломал голову, как бы развестись с женой, и уж заранее искал на этот случай в главных членах синода. Она не родила: какой еще лучшей причины к разводу?.. Не он первый, не он и последний!
Не могли ничего над ним и предостережения тайного друга, чтобы он берег себя более всего от себя ж. «Ваша любовь к княжне Лелемико погубит вас, – писал к нему аноним, – она известна уж вашим врагам и служит им важнейшим орудием против вас».
– О! эти затейливые опасения, – говорил Волынской, – дело моего слишком осторожного Зуды. Пустое! одна любовь не помешает другой. Я сказал уж ему однажды навсегда, что не покину намерения спасти мое отечество и не могу оторвать княжну от своего сердца.
Чем более Волынской в эти дни душевного припадка показывал себя слабым, тем усерднее работал за него Зуда и тайный поверенный кабинет-министра, как мы и видели уже выше. Они верили, хотя и с боязнью, по опытам благородного характера его, что одно чувство должно в нем в решительные минуты восторжествовать над другим. И потому не упускали случаев и времени быть ему полезными в борьбе с сильным, коварным временщиком. Против подкопов его и Липмана проводили они свои контрмины, не менее надежные; но и те большею частью принуждены были скрывать от Артемия Петровича, любившего сражаться в чистом поле.